Неточные совпадения
Кити стояла
с засученными рукавами у ванны над полоскавшимся в ней
ребенком и, заслышав шаги мужа, повернув к нему лицо, улыбкой звала его к себе. Одною
рукою она поддерживала под голову плавающего
на спине и корячившего ножонки пухлого
ребенка, другою она, равномерно напрягая мускул, выжимала
на него губку.
Ребенок кричал еще громче, закатываясь и хрипя. Няня, махнув
рукой, подошла к нему, взяла его
с рук кормилицы и принялась укачивать
на ходу.
Нельзя было не делать дел Сергея Ивановича, сестры, всех мужиков, ходивших за советами и привыкших к этому, как нельзя бросить
ребенка, которого держишь уже
на руках. Нужно было позаботиться об удобствах приглашенной свояченицы
с детьми и жены
с ребенком, и нельзя было не быть
с ними хоть малую часть дня.
Левин не сел в коляску, а пошел сзади. Ему было немного досадно
на то, что не приехал старый князь, которого он чем больше знал, тем больше любил, и
на то, что явился этот Васенька Весловский, человек совершенно чужой и лишний. Он показался ему еще тем более чуждым и лишним, что, когда Левин подошел к крыльцу, у которого собралась вся оживленная толпа больших и
детей, он увидал, что Васенька Весловский
с особенно ласковым и галантным видом целует
руку Кити.
И всё это сделала Анна, и взяла ее
на руки, и заставила ее попрыгать, и поцеловала ее свежую щечку и оголенные локотки; но при виде этого
ребенка ей еще яснее было, что то чувство, которое она испытывала к нему, было даже не любовь в сравнении
с тем, что она чувствовала к Сереже.
Вернувшись в начале июня в деревню, он вернулся и к своим обычным занятиям. Хозяйство сельское, отношения
с мужиками и соседями, домашнее хозяйство, дела сестры и брата, которые были у него
на руках, отношения
с женою, родными, заботы о
ребенке, новая пчелиная охота, которою он увлекся
с нынешней весны, занимали всё его время.
В особенности
дети, шедшие в школу, голуби сизые, слетевшие
с крыши
на тротуар, и сайки, посыпанные мукой, которые выставила невидимая
рука, тронули его.
— Знаете ли, Петр Петрович? отдайте мне
на руки это —
детей, дела; оставьте и семью вашу, и
детей: я их приберегу. Ведь обстоятельства ваши таковы, что вы в моих
руках; ведь дело идет к тому, чтобы умирать
с голоду. Тут уже
на все нужно решаться. Знаете ли вы Ивана Потапыча?
Маленькая горенка
с маленькими окнами, не отворявшимися ни в зиму, ни в лето, отец, больной человек, в длинном сюртуке
на мерлушках и в вязаных хлопанцах, надетых
на босую ногу, беспрестанно вздыхавший, ходя по комнате, и плевавший в стоявшую в углу песочницу, вечное сиденье
на лавке,
с пером в
руках, чернилами
на пальцах и даже
на губах, вечная пропись перед глазами: «не лги, послушествуй старшим и носи добродетель в сердце»; вечный шарк и шлепанье по комнате хлопанцев, знакомый, но всегда суровый голос: «опять задурил!», отзывавшийся в то время, когда
ребенок, наскуча однообразием труда, приделывал к букве какую-нибудь кавыку или хвост; и вечно знакомое, всегда неприятное чувство, когда вслед за сими словами краюшка уха его скручивалась очень больно ногтями длинных протянувшихся сзади пальцев: вот бедная картина первоначального его детства, о котором едва сохранил он бледную память.
Войдя в кабинет
с записками в
руке и
с приготовленной речью в голове, он намеревался красноречиво изложить перед папа все несправедливости, претерпенные им в нашем доме; но когда он начал говорить тем же трогательным голосом и
с теми же чувствительными интонациями,
с которыми он обыкновенно диктовал нам, его красноречие подействовало сильнее всего
на него самого; так что, дойдя до того места, в котором он говорил: «как ни грустно мне будет расстаться
с детьми», он совсем сбился, голос его задрожал, и он принужден был достать из кармана клетчатый платок.
— Пропил! всё, всё пропил! — кричала в отчаянии бедная женщина, — и платье не то! Голодные, голодные! (и, ломая
руки, она указывала
на детей). О, треклятая жизнь! А вам, вам не стыдно, — вдруг набросилась она
на Раскольникова, — из кабака! Ты
с ним пил? Ты тоже
с ним пил! Вон!
Он ярко запомнил выражение лица Лизаветы, когда он приближался к ней тогда
с топором, а она отходила от него к стене, выставив вперед
руку,
с совершенно детским испугом в лице, точь-в-точь как маленькие
дети, когда они вдруг начинают чего-нибудь пугаться, смотрят неподвижно и беспокойно
на пугающий их предмет, отстраняются назад и, протягивая вперед ручонку, готовятся заплакать.
И в самом деле, есть ли
на свете что-нибудь пленительнее молодой красивой матери
с здоровым
ребенком на руках?
— Н… нет, — произнес
с запинкой Николай Петрович и потер себе лоб. — Надо было прежде… Здравствуй, пузырь, — проговорил он
с внезапным оживлением и, приблизившись к
ребенку, поцеловал его в щеку; потом он нагнулся немного и приложил губы к Фенечкиной
руке, белевшей, как молоко,
на красной рубашечке Мити.
Затиснутый в щель между гор, каменный, серый Тифлис,
с его бесчисленными балконами, которые прилеплены к домам как бы
руками детей и похожи
на птичьи клетки; мутная, бешеная Кура; церкви суровой архитектуры — все это не понравилось Самгину.
— Нужно, чтоб
дети забыли такие дни… Ша! — рявкнул он
на женщину, и она, закрыв лицо
руками, визгливо заплакала. Плакали многие.
С лестницы тоже кричали, показывали кулаки, скрипело дерево перил, оступались ноги, удары каблуков и подошв по ступеням лестницы щелкали, точно выстрелы. Самгину казалось, что глаза и лица
детей особенно озлобленны, никто из них не плакал, даже маленькие, плакали только грудные.
Как-то поздним вечером Люба, взволнованно вбежав
с улицы
на двор, где шумно играли
дети, остановилась и, высоко подняв
руку, крикнула в небо...
Туробоев присел ко крыльцу церковно-приходской школы, только что выстроенной, еще без рам в окнах.
На ступенях крыльца копошилась, кричала и плакала куча
детей, двух — и трехлеток, управляла этой живой кучей грязненьких, золотушных тел сероглазая, горбатенькая девочка-подросток, управляла, негромко покрикивая, действуя
руками и ногами.
На верхней ступени, широко расставив синие ноги в огромных узлах вен, дышала со свистом слепая старуха,
с багровым, раздутым лицом.
Как там отец его, дед,
дети, внучата и гости сидели или лежали в ленивом покое, зная, что есть в доме вечно ходящее около них и промышляющее око и непокладные
руки, которые обошьют их, накормят, напоят, оденут и обуют и спать положат, а при смерти закроют им глаза, так и тут Обломов, сидя и не трогаясь
с дивана, видел, что движется что-то живое и проворное в его пользу и что не взойдет завтра солнце, застелют небо вихри, понесется бурный ветр из концов в концы вселенной, а суп и жаркое явятся у него
на столе, а белье его будет чисто и свежо, а паутина снята со стены, и он не узнает, как это сделается, не даст себе труда подумать, чего ему хочется, а оно будет угадано и принесено ему под нос, не
с ленью, не
с грубостью, не грязными
руками Захара, а
с бодрым и кротким взглядом,
с улыбкой глубокой преданности, чистыми, белыми
руками и
с голыми локтями.
Когда нянька мрачно повторяла слова медведя: «Скрипи, скрипи, нога липовая; я по селам шел, по деревне шел, все бабы спят, одна баба не спит,
на моей шкуре сидит, мое мясо варит, мою шерстку прядет» и т. д.; когда медведь входил, наконец, в избу и готовился схватить похитителя своей ноги,
ребенок не выдерживал: он
с трепетом и визгом бросался
на руки к няне; у него брызжут слезы испуга, и вместе хохочет он от радости, что он не в когтях у зверя, а
на лежанке, подле няни.
Несмотря, однако ж,
на эту наружную угрюмость и дикость, Захар был довольно мягкого и доброго сердца. Он любил даже проводить время
с ребятишками.
На дворе, у ворот, его часто видели
с кучей
детей. Он их мирит, дразнит, устроивает игры или просто сидит
с ними, взяв одного
на одно колено, другого
на другое, а сзади шею его обовьет еще какой-нибудь шалун
руками или треплет его за бакенбарды.
Ольга в строгом смысле не была красавица, то есть не было ни белизны в ней, ни яркого колорита щек и губ, и глаза не горели лучами внутреннего огня; ни кораллов
на губах, ни жемчугу во рту не было, ни миньятюрных
рук, как у пятилетнего
ребенка,
с пальцами в виде винограда.
И бабушка настояла, чтоб подали кофе. Райский
с любопытством глядел
на барыню, набеленную пудрой, в локонах,
с розовыми лентами
на шляпке и
на груди, значительно открытой, и в ботинке пятилетнего
ребенка, так что кровь от этого прилила ей в голову. Перчатки были новые, желтые, лайковые, но они лопнули по швам, потому что были меньше
руки.
— Ты знаешь, нет ничего тайного, что не вышло бы наружу! — заговорила Татьяна Марковна, оправившись. — Сорок пять лет два человека только знали: он да Василиса, и я думала, что мы умрем все
с тайной. А вот — она вышла наружу! Боже мой! — говорила как будто в помешательстве Татьяна Марковна, вставая, складывая
руки и протягивая их к образу Спасителя, — если б я знала, что этот гром ударит когда-нибудь в другую… в мое
дитя, — я бы тогда же
на площади, перед собором, в толпе народа, исповедала свой грех!
Начинает тихо, нежно: «Помнишь, Гретхен, как ты, еще невинная, еще
ребенком, приходила
с твоей мамой в этот собор и лепетала молитвы по старой книге?» Но песня все сильнее, все страстнее, стремительнее; ноты выше: в них слезы, тоска, безустанная, безвыходная, и, наконец, отчаяние: «Нет прощения, Гретхен, нет здесь тебе прощения!» Гретхен хочет молиться, но из груди ее рвутся лишь крики — знаете, когда судорога от слез в груди, — а песня сатаны все не умолкает, все глубже вонзается в душу, как острие, все выше — и вдруг обрывается почти криком: «Конец всему, проклята!» Гретхен падает
на колена, сжимает перед собой
руки — и вот тут ее молитва, что-нибудь очень краткое, полуречитатив, но наивное, безо всякой отделки, что-нибудь в высшей степени средневековое, четыре стиха, всего только четыре стиха — у Страделлы есть несколько таких нот — и
с последней нотой обморок!
Кончилась обедня, вышел Максим Иванович, и все деточки, все-то рядком стали перед ним
на коленки — научила она их перед тем, и ручки перед собой ладошками как один сложили, а сама за ними,
с пятым
ребенком на руках, земно при всех людях ему поклонилась: «Батюшка, Максим Иванович, помилуй сирот, не отымай последнего куска, не выгоняй из родного гнезда!» И все, кто тут ни был, все прослезились — так уж хорошо она их научила.
Он схватил ее, бесчувственную,
с неимоверною силою поднял ее к себе
на руки, как перышко, и бессмысленно стал носить ее по комнате, как
ребенка.
Бунтовщица развешивала у печки тряпки, служившие пеленками, а
ребенок заливался отчаянным криком
на руках у голубоглазой Федосьи, качавшейся
с ним и баюкающей его нежным голосом.
Дожидалось и несколько женщин
с грудными
детьми, и между ними была и та худая женщина, которая легко держала
на руке бескровного ребеночка в скуфеечке из лоскутиков.
Он видел, как многие из приходивших
с больными
детьми или взрослыми родственниками и моливших, чтобы старец возложил
на них
руки и прочитал над ними молитву, возвращались вскорости, а иные так и
на другой же день, обратно и, падая со слезами пред старцем, благодарили его за исцеление их больных.
И, вымолвив это «жалкое» слово, Грушенька вдруг не выдержала, не докончила, закрыла лицо
руками, бросилась
на диван в подушки и зарыдала как малое
дитя. Алеша встал
с места и подошел к Ракитину.
Штабс-капитан замахал наконец
руками: «Несите, дескать, куда хотите!»
Дети подняли гроб, но, пронося мимо матери, остановились пред ней
на минутку и опустили его, чтоб она могла
с Илюшей проститься. Но увидав вдруг это дорогое личико вблизи,
на которое все три дня смотрела лишь
с некоторого расстояния, она вдруг вся затряслась и начала истерически дергать над гробом своею седою головой взад и вперед.
—
С прохожим мещанином сбежала, — произнес он
с жестокой улыбкой. Девочка потупилась;
ребенок проснулся и закричал; девочка подошла к люльке. —
На, дай ему, — проговорил Бирюк, сунув ей в
руку запачканный рожок. — Вот и его бросила, — продолжал он вполголоса, указывая
на ребенка. Он подошел к двери, остановился и обернулся.
Из уцелевших бревен
на скорую
руку сколотили избенку, покрыли ее барочным тесом, купленным лет за десять для построения павильона
на готический манер, и поселили в ней садовника Митрофана
с женой Аксиньей и семью
детьми.
Иман еще не замерз и только по краям имел забереги.
На другом берегу, как раз против того места, где мы стояли, копошились какие-то маленькие люди. Это оказались удэгейские
дети. Немного дальше, в тальниках, виднелась юрта и около нее амбар
на сваях. Дерсу крикнул ребятишкам, чтобы они подали лодку. Мальчики испуганно посмотрели в нашу сторону и убежали. Вслед за тем из юрты вышел мужчина
с ружьем в
руках. Он перекинулся
с Дерсу несколькими словами и затем переехал в лодке
на нашу сторону.
16-го числа выступить не удалось. Задерживали проводники-китайцы. Они явились
на другой день около полудня. Тазы провожали нас от одной фанзы до другой, прося зайти к ним хоть
на минутку. По адресу Дерсу сыпались приветствия, женщины и
дети махали ему
руками. Он отвечал им тем же. Так от одной фанзы до другой,
с постоянными задержками, мы дошли наконец до последнего тазовского жилья, чему я, откровенно говоря, очень порадовался.
Видя, впрочем, что дело мало подвигается, он дал ей почувствовать, что судьба ее
детей в его
руках и что без него она их не поместит
на казенный счет, а что он,
с своей стороны, хлопотать не будет, если она не переменит
с ним своего холодного обращения.
Мы вообще знаем Европу школьно, литературно, то есть мы не знаем ее, а судим à livre ouvert, [Здесь:
с первого взгляда (фр.).] по книжкам и картинкам, так, как
дети судят по «Orbis pictus» о настоящем мире, воображая, что все женщины
на Сандвичевых островах держат
руки над головой
с какими-то бубнами и что где есть голый негр, там непременно, в пяти шагах от него, стоит лев
с растрепанной гривой или тигр
с злыми глазами.
— Если бы не семья, не
дети, — говорил он мне, прощаясь, — я вырвался бы из России и пошел бы по миру;
с моим Владимирским крестом
на шее спокойно протягивал бы я прохожим
руку, которую жал император Александр, — рассказывая им мой проект и судьбу художника в России.
Одно существо поняло положение сироты; за ней была приставлена старушка няня, она одна просто и наивно любила
ребенка. Часто вечером, раздевая ее, она спрашивала: «Да что же это вы, моя барышня, такие печальные?» Девочка бросалась к ней
на шею и горько плакала, и старушка, заливаясь слезами и качая головой, уходила
с подсвечником в
руке.
Горничная жены пензенского жандармского полковника несла чайник, полный кипятком;
дитя ее барыни, бежавши, наткнулся
на горничную, и та пролила кипяток;
ребенок был обварен. Барыня, чтоб отомстить той же монетой, велела привести
ребенка горничной и обварила ему
руку из самовара… Губернатор Панчулидзев, узнав об этом чудовищном происшествии, душевно жалел, что находится в деликатном отношении
с жандармским полковником и что, вследствие этого, считает неприличным начать дело, которое могут счесть за личность!
Старик, исхудалый и почернелый, лежал в мундире
на столе, насупив брови, будто сердился
на меня; мы положили его в гроб, а через два дня опустили в могилу.
С похорон мы воротились в дом покойника;
дети в черных платьицах, обшитых плерезами, жались в углу, больше удивленные и испуганные, чем огорченные; они шептались между собой и ходили
на цыпочках. Не говоря ни одного слова, сидела Р., положив голову
на руку, как будто что-то обдумывая.
Они никогда не сближались потом. Химик ездил очень редко к дядям; в последний раз он виделся
с моим отцом после смерти Сенатора, он приезжал просить у него тысяч тридцать рублей взаймы
на покупку земли. Отец мой не дал; Химик рассердился и, потирая
рукою нос,
с улыбкой ему заметил: «Какой же тут риск, у меня именье родовое, я беру деньги для его усовершенствования,
детей у меня нет, и мы друг после друга наследники». Старик семидесяти пяти лет никогда не прощал племяннику эту выходку.
К концу обеда дедушка слегка совеет и даже начинает дремать. Но вот пирожное съедено, стулья
с шумом отодвигаются. Дедушка, выполнивши обряд послеобеденного целованья (матушка и все
дети подходят к его
руке), отправляется в свою комнату и укладывается
на отдых.
Рассказы эти передавались без малейших прикрас и утаек, во всеуслышание, при
детях, и, разумеется, сильно действовали
на детское воображение. Я, например, от роду не видавши тетеньки, представлял себе ее чем-то вроде скелета (такую женщину я
на картинке в книжке видел), в серо-пепельном хитоне,
с простертыми вперед
руками, концы которых были вооружены острыми когтями вместо пальцев,
с зияющими впадинами вместо глаз и
с вьющимися
на голове змеями вместо волос.
Это был кроткий молодой человек, бледный, худой, почти
ребенок. Покорно переносил он иго болезненного существования и покорно же угас
на руках жены,
на которую смотрел не столько глазами мужа, сколько глазами облагодетельствованного человека. Считая себя как бы виновником предстоящего ей одиночества, он грустно вперял в нее свои взоры, словно просил прощения, что встреча
с ним не дала ей никаких радостей, а только внесла бесплодную тревогу в ее существование.
— Постой, Катерина! ступай, мой ненаглядный Иван, я поцелую тебя! Нет,
дитя мое, никто не тронет волоска твоего. Ты вырастешь
на славу отчизны; как вихорь будешь ты летать перед козаками,
с бархатною шапочкою
на голове,
с острою саблею в
руке. Дай, отец,
руку! Забудем бывшее между нами. Что сделал перед тобою неправого — винюсь. Что же ты не даешь
руки? — говорил Данило отцу Катерины, который стоял
на одном месте, не выражая
на лице своем ни гнева, ни примирения.
Перекрестился дед, когда слез долой. Экая чертовщина! что за пропасть, какие
с человеком чудеса делаются! Глядь
на руки — все в крови; посмотрел в стоявшую торчмя бочку
с водою — и лицо также. Обмывшись хорошенько, чтобы не испугать
детей, входит он потихоньку в хату; смотрит:
дети пятятся к нему задом и в испуге указывают ему пальцами, говоря: «Дывысь, дывысь, маты, мов дурна, скаче!» [Смотри, смотри, мать, как сумасшедшая, скачет! (Прим. Н.В. Гоголя.)]
Бывали случаи, что
дитя утром умирало
на руках нищей, и она, не желая потерять день, ходила
с ним до ночи за подаянием.
— Чего полно? Не удались дети-то,
с коей стороны ни взгляни
на них. Куда сок-сила наша пошла? Мы
с тобой думали, — в лукошко кладем, а господь-от вложил в
руки нам худое решето…